Млечный Путь
Сверхновый литературный журнал


    Главная

    Архив

    Авторы

    Приложения

    Редакция

    Кабинет

    Стратегия

    Правила

    Уголек

    Конкурсы

    FAQ

    ЖЖ

    Рассылка

    Озон

    Приятели

    Каталог

    Контакты

Рейтинг@Mail.ru



 






 

Григорий  Розенберг

Ёмпа

    Уже много лет я живу далеко от своего города. Я всегда думал, что скучаю по нему, по живому и материальному. Но, как показывает время, скучаю я лишь по тому, во что превратился город в моем воображении. Видимо, я во-обще так устроен. Наткнувшись на любой предмет из прошлого, я сравниваю его с тем оттиском, который оставил он когда-то в моей памяти, податливой, как глина. Прикладываю – совпадает ли. И, оказывается, что оттиск важнее, дороже предмета. Оказывается, что если не совпадает, я готов хирургически безжалостно подгонять предмет к оттиску.
     Много лет снятся мне улицы моего города. Так много лет, что вижу я их во сне, как вижу умерших близких. И те, и другие молоды в моих сновидениях, и давно уже молчат. В каждом новом сне стираются, утрачиваются подробно-сти, на которых держится живая память, поэтому даже в своих снах, не пони-мая, что сплю, я говорю сам себе: смотри, всматривайся, запоминай, заклады-вай их в память для твоих будущих снов. И сны порой выпускают в жизнь эти искаженные памятью образы…
    
     – Борис Ильич, а покажите мне сегодня ваш личный город, улицы ваше-го детства, например.
     Эту деревянную фразу, сочиненную, несомненно, моей дочерью, я ус-лышал сегодня утром в исполнении ее мужа, моего, то есть, зятя. Но, как ни странно, такой муляж родственного интереса вдруг обрадовал меня. Мы впер-вые оказались в моем городе все вместе: жена, дочка с мужем и его родители. И мне не хотелось, чтобы новые члены семьи, чужие, в общем-то, люди, виде-ли, как по-детски не терпится мне удрать и побыть немного рядом с моими стенами. Это могло бы вселить беспокойное недоумение в их прагматичные души, поэтому надо было найти какой-никакой рациональный повод. А тут как раз, накрученный дочерью, молодой подкаблучник, отыграл свою фальшивую просьбу. Я охотно (петелька-крючок) подхватил идею, и вот, с самого утра мы чинно гуляем по старой Молдаванке, как будто по чопорным залам историче-ского музея. Внешняя, предназначенная для зятя, часть моего я экскурсоводст-вует, а внутренняя, личная – гладит глазами любимые лица домов, посеревшую вату между оконных стекол, чугунные ворота, наклонные столбы, подпираю-щие полуобморочные стены…
     – Здесь, на этой улице жил Бабель, когда писал свои «Одесские расска-зы»… Здесь – Мишка Япончик… Эти одноэтажки стоят здесь тыщу лет, на-верное…
     – А сколько им на самом деле?.. Ну, примерно.
     – Это можно определить по окнам. Смотри, видишь, они заподлицо со стеной, не углублены. Это значит, что им не меньше двух сотен. Ровесники го-роду.
     Зять солидно кивает.
     – В этом бывшем костеле я занимался боксом… В этой бывшей синагоге – волейболом… А этот дом, если посмотреть отсюда, имеет только одну сте-ну… Угол острый, видишь? А это наш двор… Никого уже не осталось… Кто где… А отсюда я свалился, башкой треснулся… А это Мясоедовская… Ну да, Шолом Алейхема, но на самом деле – Мясоедовская. А вон там Еврейская больница… Нет, только называется так… Слушай, зачем тебе вся эта фигня? Какая тебе разница, откуда я свалился? Давай-ка зайдем сюда, здесь всегда бы-ло холодное сухое. Все, правда, к чертям переделано, но внутри прохладно. Да-вай посидим…
     Мой молодой зять соглашается так быстро, как будто я опередил его идею на полсекунды: «Ага, что-то жарко у вас здесь».
     Вино и вправду – холодное, а каменное нутро пивнухи – прохладно, как морской грот . Я откидываюсь на удобную спинку, потягиваю вино и неуправ-ляемо улыбаюсь. Зять тоже блаженствует. Я говорю ему, что, в сущности, мне рассказывать-то нечего. Жизнь, как жизнь. Как у тысяч других. Да и у тех тысяч – как у других таких же тысяч. Нечего мне рассказывать о себе. Я рассказываю ему про то, что морякам в тропиках положено сухое вино, про греков, которые вино разбавляли водой
     – Нет, – говорит он, – у каждого есть что рассказать. Вот в этом чипке (так называли пивнушки в его Воронеже) вы ведь не в первый раз. Неужто ни-чего особого не случалось? Это же пивнуха!
     Я выдаю ему старинный анекдот за случай из моей жизни. Что, якобы, мне показывал здесь знакомый фарцовщик дешевый спектакль с шестью стака-нами вина: он заказывал сразу шесть стаканов, выстраивал их в ряд, а потом отдавал назад продавщице первый (слева) и последний (справа). Когда я, яко-бы, спросил его: «Ну, и зачем, мол, ты эти два вернул?», он ответил мне, что первый у него всегда плохо идет, а последний – лишний. Эту поучительную ис-торию зять выслушал одобрительно, в смысле – ведь можешь, когда хочешь. Хотя на самом деле, спекулянт научил меня только смешивать в одном стакане крепленое и сухое. Тогда, помню, мне нравилось… И впоследствии пригоди-лось.
     Тренькает дверной колокольчик, в прямоугольник открываемой двери победно врываются раскаленные солнечные лучи. Несколько фигур, пересекая своими размазанными силуэтами это триумфальное великолепие, входят в зал. Как только дверь закрылась, и зрение вернулось, сразу стало видно, что при-шли «крутые». Вернее – «крутой» со свитой. Все атрибуты, включая мобиль-ник. Я и не знал, что нынешние не брезгуют даже такими забегаловками. С дру-гой стороны, может, за данью явились… Впереди идет низкорослый пожилой крепыш, лицо угрюмое, бубнит что-то в мобильник. За ним свита, как и поло-жено: стрижки, шеи, плечи, интеллект… Зять поворачивается ко мне – и избе-гает столкновения со взглядом «крутого». Я как всегда не успеваю. «Крутой» почти равнодушно сканирует мое лицо, делает еще несколько шагов мимо на-шего столика, но вдруг останавливается, захлопывает крышку мобильника, и возвращается к нам. Молодой зять напряженно смотрит на подошедшего.
     – Гарик? – спрашивает меня «крутой». – Мамут?
     – Да нет, вроде, – усмехаюсь я. – Какой же я Гарик?
     – Нет, не Гарик, – соглашается «крутой». – Гарик картавил. Да и свалил он. Обознался. А лицо как бы знакомое, как бы видел где-то…
     И вдруг я вспомнил. Вспомнил и испугался. Как много лет назад, когда я, четырнадцатилетний щенок, впервые увидел его.
    
     ***
    
     В Ляльку я влюбился сразу же, как только мы въехали в этот дом. Когда я увидел ее, я даже испугался, такая она была красивая. Я понимал, насколько опоздал во всем. В длинном списке уже влюбившихся в нее, мое имя было без-надежно далеко от активного начала, и не оставалось ни малейших надежд на то, что оно будет когда-нибудь ею замечено. Да и была она старше меня на це-лых два года. Но какая красивая! Я смотреть стеснялся. Спина все время не-множко прогнута, острая грудь бесстыдно торчит чуть в стороны и вверх, та-лия, как у Гурченко, и гладкие-прегладкие загорелые ноги, в туфлях-лодочках. И на шпильках… А над всем этим изумительное лицо с серыми глазищами! И ямочки на обеих щеках. И челка на лбу…
     – Глухой номер! – махнул рукой Мишка Гофт, увидев мое обалдение, когда я впервые встретил ее во дворе. Было лето, мы только переехали, и я зна-комился со сверстниками. Она вернулась с пляжа в сопровождении морячка, который тут же смылся, и, пробегая в свое парадное, послала в нашу сторону воздушный поцелуй. Я даже оглянулся: кому это?
     – Во-первых, у нее миллион пацанов и все лучше тебя, – тоскливо вздохнул Мишка. – Во-вторых, она над всеми смеется, никого не любит и ни-кому не дает, в-третьих – она Драчинская!
     – А это здесь при чем?
     – А у нас почти весь двор Драчинские. Ты еще узнаешь. Они за нее из тебя котлету сделают.
     – Из меня?
     – Да и из тебя тоже.
     Миша Гофт. Знакомясь со мной, он назвал свое имя и фамилию, а потом с деланым равнодушием добавил: Майкл. Уже второй год главный фильм сезо-на – «Великолепная семерка». Все имена окрестных мужчин подросткового возраста перекроены под английские. Приятель Майкла Слава Коцюба всегда звался просто Коцюба, но с появлением «Семерки» превратился в Криса. Из меня тут же сделали Боба. В моду, вместо «дудочек», очень постепенно входил клеш, и Крис первым появился во дворе в облике немногословного ковбоя с ленивой походочкой и скупыми жестами. Он обрился наголо и стал совсем по-хож на загадочного Юла Бриннера. Майкла до «Семерки» весь двор звал Гонев (была такая дразнилка «Мойша – гонев, Мойша – вор, Мойша лезет на забор»), поэтому новому имени он был рад больше, чем все остальные. Жили во дворе и другие персонажи, с кем мне предстояло еще познакомиться, но сверстниками моими были Крис и Майкл. Так вот, и Крис, и Майкл давно вздыхали по Ляль-ке, били морды ее провожатым, даже друг с дружкой дрались иногда, но кроме веселой соседской снисходительности, не добились от нее ничего.
    
     Двор был интересный. Посреди двора на четырех столбах торчала голу-бятня, хозяином которой был один из самых таинственных Драчинских – Кока. О нем рассказ дальше. Вокруг были самовольные пристройки к скудному «за-конному» жилью, лабиринтом углублявшиеся в недра двора. Там, в этих, мне пока не известных, недрах обитал могущественный клан Драчинских, главным делом которых было подпольное производство стиляжной обуви, под стран-ным тогда для меня, любителя Фенимора Купера, названием «мокасины». На всех плакатах стиляги изображались тощими прощелыгами в цветастых галсту-ках, рубашках навыпуск, в брючках-дудочках и в туфлях на толстенной каучу-ковой подошве. Майкл смеялся над примитивностью хулителей «стиля» и по-яснял мне, какие истинные ценности актуальны на текущий момент.
     – Подошва должна быть тонюсенькой, как картонка, а носок острый, как кончик меча. Это же м о к а с и н ы !!!
     – Какие это мокасины! – возмущался я, – мокасины вообще делались без подошвы! Максимум – из трех кусков кожи. Это же обувь индейцев!!!
     – Читай поменьше, – отмахивался Майкл, – умнее будешь. А плакаты твои (почему мои?) – из прошлого века. Это еще до твиста. Это еще до рок-н-ролла. Это еще только буги-вуги начинались.
     И пропел мне для иллюстрации, выделяя значимые места:
    
     Из-за стран далеких, из-за гор высоких
     Приходили негры посмотреть на стиль.
     Там, где баобабы,
     На тройной подошве
     Джеки жарит буги, поднимая пыль…
    
     Майкл был специалист. Крис со двора шагу не делал, не посоветовав-шись с Майклом на предмет, как говорят сегодня, прикида. Думаю, что я в гла-зах Майкла был полным ничтожеством.
     Кроме поляков Драчинских во дворе жили дети разных народов. Пол-ный интернационал. Точнее – Вавилон. Болгары, гагаузы, евреи, украинцы и даже немец Вайс. У всех были религиозные праздники, и каждый угощал сосе-дей-иноплеменников специфическими национальными вкусностями, и получа-лось так, что дети больше любили чужие праздники, чем свои. Иноплеменники были разные, их было много, поэтому и вкусностей они приносили много и – главное – разных . То есть, обычно в будни и праздники жили дружно, но при малейшем конфликте моментально выяснялось, что каждый знает о каждом, кто он, из каких он и какие они все.
    
     Мрачноватая слава Драчинских окружала Ляльку, как колючая проволо-ка. Подъезжали к ней только чужаки, только незнакомые. Да и они, раз или два проводив Ляльку, в третий раз появляться в нашем дворе не решались. Нас, че-тырнадцати-шестнадцатилетних во дворе было только трое, младших – куча. Молодые же львы в самом расцвете сил составляли ядро клана.
     Заговорили мы с Лялькой на дне рождения у Криса. И он каким-то бо-ком был в родстве с Драчинскими, по какой-то далекой материнской линии. Я не помню, что мы там ели и пили, я помню, что Лялька сидела прямо напротив меня, болтала с Майклом и Крисом, а меня в упор не видела. Потом вдруг по-смотрела прямо мне в лицо и насмешливо спросила:
     – А ты кто такой? Тебя как звать?
     – Боря, – чуть не подавился я своим именем.
     – Да Боб это, я тебе рассказывал! – чуть растягивая слова, сказал лысый и загадочный Юл Бриннер. – Сын фотографчика.
     – А ничего, – прищурившись сказала Ляля, – симпатичный. Хорошо, что худое лицо – глаза кажутся больше. И рот красивый… маловат, правда. При-дется тебе, Боречка, когда вырастешь, усами его прикрывать.
     И все. И больше ни мне, ни обо мне – ни слова. Но поздно вечером, ко-гда я лежал на животе, обняв прохладную подушку, я прокручивал про себя всю эту сцену, всматривался в Лялькино лицо, вслушивался в ее голос.
    
     Крис и Майкл любили музыку. По ночам они ждали чистой, без рева и трескотни, передачи румынского радио, чтобы записать очередной шедевр на Мишкин магнитофон (папа Майкла продавал газированную воду в киоске, и семья жила в достатке). По вечерам Крис выносил гитару, разделанную под шик каким-то зеком (блестючие фигурки из нержавейки, картинки, резные кол-ки), и они вдвоем пели всевозможные заграничные мелодии… Я был единст-венным слушателем. Но мелодии сами по себе были мне скучны.
     – Что ж ты так любишь песни! – возмущался Майкл. – Я, например, ни-каких слов не помню, мне музыка нравится.
     Однажды к нашей компании подошел парень крепко постарше нас, с удивительно красивым лицом. Тощий, стройный, гибкий… Я почти сразу по-нял, почему он так красив: те же ямочки, те же прекрасные серые глаза, только взгляд очень странный, с каким-то непонятным значением. Тогда я еще не знал, как выглядят наркоманы.
     – Здорово, Худой! – вскочил Крис. – Поиграешь?
     Худой молча взял гитару, тихо потренькал, покрутил колки, и запел ка-кую-то песню, не блатную, но очень на блатную похожую. Голос тихий, сип-лый. И почему-то запомнилось только два слова «…двадцатого партсъезда»... А что, двадцатого партсъезда – не помню.
     – Что это за песня? – спросил я.
     – Рано тебе еще знать… – не глядя на меня, сказал Худой, и Майкл с Крисом рассмеялись.
     Худой отложил гитару и, достав пачку папирос, спросил:
     – Ну, что, соснете?
     – Не-е-е, – протянул Крис, – мы не по этому делу.
     Худой выдул из папиросы табак и всыпал в нее другой, припрессовывая спичкой. Потом зажег папиросу, обхватил ее кулаком и стал втягивать дым прямо из кулака.
     – Что он делает? – шепотом спросил я.
     – Ты че, не знаешь, что такое «план»? – удивился Майкл. – Ты че, не пробовал?
     Я не знал, что такое «план», но приставать постеснялся. А Худой, поку-рив, завел неспешную беседу о своей непростой жизни, потрясая наше юноше-ское воображение натуралистическими подробностями. Мысль его вихляла от немыслимых сексуальных приключений прямо здесь, в нашем парадном, до размышлений о социальном устройстве общества. В отличие от первой темы, в последней он обнаруживал выдающееся невежество. Наступил момент, и я не сдержался.
     – Так как же ты не понимаешь! Нечего будет красть при коммунизме! Тебе и так все будет принадлежать. Просто ты будешь делать ту работу, какую больше всего любишь. Вот если мы доживем…
     – А мне и при социализме хорошо! – с усмешкой изрек Худой чудовищ-ную ересь. – Посмотри на мои руки.
     Я посмотрел. Кисти рук оказались и вправду непомерно длинными и гибкими.
     – Секи, – сказал Худой, и как фокусник, отдернул рукав, вытянул руку вперед и сложил, свернул кисть вдоль ее длины. Вдоль, а не поперек! – Вот ра-бота, которую я больше всего люблю! Не, ну разве можно с такими руками ра-ботать! – Он изобразил ныряние змееподобной руки в чужой карман и вдруг перешел на одесский говорок. – Это ж руки арциста!..
     – Лялькин брат, – вздохнул Майкл, когда Худой удалился. – Двоюрод-ный. Он, когда на волю выходит, говорит, что в отпуск приехал. Больше полу-года-года никогда не гуляет. Твой сосед, между прочим. У тебя за стенкой жи-вет. Сын глухой майорши.
    
     Все удобства нашей новой квартиры были во дворе. Я таскал в дом вед-ра с водой (колонка была в центре двора), а из дому – ведра с помоями (слив был в туалете). Туалет был тоже во дворе и не разделялся на мужской и жен-ский. Тут же был, так называемый, слив для помоев. Все было побелено из-весткой, все воняло хлоркой, но все это было привычным, понятным и необхо-димым. Перегородки между кабинками были сколочены из досок и продыряв-лены во многих местах, на уровне глаз сидящего. С помощью этого устройства юные представители сильного пола удовлетворяли свою законную любозна-тельность. Стены и двери внутри каждой кабинки были, как и положено, испи-саны различной ерундой (в массе своей – неинтересной) и изрисованы возбуж-дающими картинками. Одна из надписей запомнилась мне тем, что в ней я уг-лядел искреннее страдание и растерянность:
     Я здесь сидел и горько плакал,
     Что мало ел, и много какал…
     Зато на стене напротив дверей кабинок висел большой настоящий пла-кат, на котором улыбающийся Никита Сергеевич указывал кистью руки вперед, то есть, прямо на двери, а под ним была знаменитая цитата: «Наши цели ясны, задачи определены, – за работу, товарищи!».
     Кока умывался по утрам у колонки, которую весь двор звал просто «кран». Когда я приходил со своими ведрами, он уже стоял, широко расставив ноги, прогнув мощную спину под струю, тихо рычал и играл мускулами. На по-верхности его почти оленьего тела белели шрамы, которые покачивались на коже, как арбузные корки на воде. Загорелый, сильный, жестокий. Я уже успел увидеть, как он однажды сгонял пацанов со своей голубятни, как шлепнул од-ного из них по уху, так, что тот аж по земле покатился… Так детей не бьют. То есть, даже тот, кто бьет детей, бьет их не по-взрослому. Я видел, как он однаж-ды ударил жену: так бьют сильного врага-мужчину. Жильцы дома никогда с ним не связывались, даже немец Вайс. Только Худой позволял себе решитель-но все: хамил, спорил, угрожал, посылал подальше – ему прощалась любая вы-ходка. При всем своем отвращении к Коке, я смотрел, как он моется, и любо-вался. Мне казалось, что стоит только начать так же умываться, и я тоже стану загорелым, красивым, мускулистым. Меня Кока не видел, не замечал, смотрел сквозь. Не потому, что как-то особенно ко мне относился, а потому, что он не относился ко мне никак. Ну, как я – к его голубям: одним больше, одним меньше. В течение жизни я частенько потом натыкался на подобные взгляды.
     Кока, как оказалось, возглавлял обувной бизнес Драчинских, и шрамы его были следами процесса распределения рыночных территорий. В нашем же районе был у него сильный конкурент, борьба с которым практически не пре-кращалась. Просто наступали шаткие перемирия. Кока должен был быть посто-янно готов к атаке. Каждое утро он публично смывал с себя ночную расслаб-ленность, всякие там ночные слова и поцелуи, чистил зубным порошком свои здоровые хищные зубы и до красна растирался полотенцем. Он тихо порыкивал и шлепал себя ладонями, а я стоял с ведрами в стороне и заворожено ждал.
     Однажды поздно вечером мы возвращались втроем, Крис, Майкл и я, из летнего кинотеатра, расположенного на параллельной улице, в районе еще ме-нее респектабельном, чем наш. То есть, в одиночку там ходить не стоило. Мо-жет, под влиянием криминогенной наэлектризованности ночного воздуха, а может, окружающей толпы все еще возбужденных зрителей, а может, виденно-го фильма, не знаю, – я матерился через каждые два слова, что вообще-то было мне абсолютно не свойственно. Сегодня я вижу в этом нечто фальшиво-петушиное, но что можно исправить в прошлом из такого умного сегодня? Пе-ред самым домом я в темноте (ну, в почти темноте) просто наткнулся на Ляль-ку. Сто процентов, что она слышала мои блистательные реплики, и от позора и отчаяния я задеревенел, как покойник. В этом доме такое со мной произошло уже второй раз. В первый раз я вышел на лестницу, неся в обеих руках по по-мойному ведру. Когда начал спускаться, нога скользнула по вечно грязной по-верхности, и я со всего роста трахнулся задницей о край предыдущей ступень-ки, которая тоже оказалась весьма скользкой. Дальше понятно. Я съезжал за-дом по скользким ступеням, высоко задрав обе руки с помоями, чтобы не ока-тить себя их густым содержимым, и от испуга и боли каждый удар задницы о ступеньку сопровождал отборным матом, ярко окрашенным экспрессивной ин-тонацией. И только на последней ступеньке я обнаружил, вставая, что за мной следом идет соседка, постоянно нахваливавшая меня моей маме, когда та учи-няла мне воспитание: «Ой, оставьте ребенка у покое! Он же тихий золотой ре-бенок, он же кроме «здрасти» ни слова не говорит!»
     – Здрасьте, тетя Ксеня! – сказал я ей тогда, встав и поставив помойные ведра на пол.
     Но Лялька не тетя Ксеня, я смутился и расстроился не на шутку. Крис и Майкл захихикали и принялись было подкалывать меня, но Лялька решительно тормознула их подхалимничанье.
     – Идите, идите, – велела она, – я тут с Боречкой почирикаю.
     Когда мы остались одни, она взяла меня за руку и мы зашли в неболь-шой палисадник под окнами Криса, где была удобная скамейка со спинкой. Свет от окна Криса пробивался через синие шторы, и тени были похожи на лунные. Прямо – театральные декорации для сцены в ночном саду. Лялька ста-ла расспрашивать о разных пустяках, и пустяки эти стали вдруг очень значи-мыми, я жутко волновался, боясь разочаровать ее, не оправдать ее интерес ка-ким-либо неправильным ответом. Когда ее вопросы добрались до темы «лю-бовь», я смутился окончательно. Ну, не было у меня, четырнадцатилетнего дылды никакой любви. При любом сознательном приближении к прекрасному полу я обмирал от страха, а вот так сидел рядом с девочкой (да еще какой!) во-обще первый раз в своей жизни.
     – И ты что, ни разу не целовался? – изумилась Лялька.
     Я вздохнул.
     – А давай, научу! – улыбнулась она. – Тебе уже пора, ты уже большой. Садись вот так. Главное, ты должен понимать, что для девочки важно не что ты делаешь, а как! Ты должен показать ей, какой ты романтичный. Ты в звездах сечешь что-нибудь? Ну, вот и хорошо. Ты должен серьезно, но с интересом по-казывать ей на небо и рассказывать что-то на самом деле интересное.
     – А что ей интересно?
     – А ты попробуй сам. Ты говори сейчас, а я тебе скажу, интересно или нет. Но когда будешь говорить, ты сам смотри на небо и приставь свою щеку к ее щеке. Приставь, приставь. Вот так. Она тоже посмотрит, а когда она посмот-рит, ты немножко так поверни голову, и губы окажутся очень близко. Вот так, – чувствуешь? А их уже как магнитом присосет, она даже и не сообразит, чего это она.
     В этот момент ее теплые мягкие губы влились в мои, и я перестал ды-шать.
     – Эх, ты! Девочка-неумеха! – улыбнулась Лялька. – Ты губы не сжимай, ты наоборот, дай им волю.
     – Мне какую-то фигню про помидор говорили… – начал я, дурея от про-исходящего.
     – Вот-вот, именно. Ты захватывай помидор губами (только губами, а не зубами) и высасывай его мякоть.
     – Так ты же рот открыла, там же язык и слюни.
     – Вот именно! Смотри…
     Как хорошо, что мы сидели в темноте, и она не видела мои брюки!
     – А теперь, – прервала она поцелуй, – пока ты ее целуешь, левая рука нежно обнимает ее талию или плечи, а правая легко-легко ложится на грудь… Но смотри, так, чтобы было непонятно: то ли ты так случайно обнял девушку, то ли сам не понимаешь, где ласкаешь. Если она подумает, что ты ее просто лапаешь – все пропало. Ну, продолжаем. Руку, руку… Легче… Вот так. Так хо-рошо… – сказала она и снова мои губы оказались в ее. И теперь уже я понял, зачем язык…
     – Все! Урок окончен! – вскочила она со скамейки. – Завтра проверю до-машнее задание. Маловаты губы, но ничего. Получается.
     И убежала в свое ночное парадное.
    
     Но никакой проверки домашних заданий не состоялось. Она просто не появилась на следующий вечер во дворе, а я слонялся вокруг палисадника, как мартовский кот. Я думал об этом «завтра» большую часть ночи, весь день, и не верил, что вчерашнее было на самом деле. Да и Лялька, попадавшаяся мне по-том на глаза еще много раз до конца каникул, никак не показывала виду, что случившееся было реальным. Так, здоровалась, подтрунивала, дружески болта-ла – все, как с Крисом и Майклом – но к себе не подпускала. По кривым ухмы-лочкам моих новых приятелей я заподозрил, что не я первый в этом дворе по-лучил урок мужества.
    
     Ну, а первого сентября я пошел в школу. Новая для меня школа, новый класс. Крис и Майкл пошли уже в десятый, а я только в восьмой, однако вось-мой относился к старшим классам, и мы с моими друзьями были как бы на рав-ных. А вот что поразило меня в первый же день, это то, что Лялька, оказывает-ся, учится в моем классе. Спросить я не решился, но довольно скоро выясни-лось, что она дважды второгодница, и учится из рук вон плохо. Моя парта стояла сразу же за Лялькиной, и я все уроки мог любоваться ее качающимся «хвостом». Хвост был в известном смысле школьной дерзостью, и учителя яро-стно боролись с этим откровенным признаком морального разложения. Ляльке все было до лампочки: снижать ей оценки было некуда, а вызывать ее родите-лей опасался даже завуч. В первый день я послал ей записку, в которой решил все же выяснить, что помешало той проверке домашнего задания. В ответ по-лучил полную недоумения и чудовищных ошибок писульку: какое, мол, до-машнее задание, и зачем я морочу ей мозги. Не голову, а мозги. И хоть во мне зашевелилось сомнение в их наличии, я отметил необыкновенной красоты по-черк, где все было не по прописям, но очень декоративно: у строчного «д» был коротенький хвостик, и это ему шло; строчное «т» она писала, как «п», плюс еще один крючок, как «i» без точки. В том же духе она переделала и другие бу-квы. Но самое главное, строчки парили над тетрадной разлинованностью, они не касались типографской синей линии, но летели точно параллельным курсом. Несколько лет пытался я потом добиться такого же полета строк, но тщетно.
     Не получив вразумительного ответа на свой законный вопрос, я решил пустить в ход знания, полученные от Ляльки. Девочке не важно, что. Девочке важно, как. Я осторожно протянул под партой ноги и, сдвигая их по миллимет-ру в секунду, стал сводить их с расчетом на то, что ее туфли-лодочки окажутся как раз между моими ботинками, и я, как можно нежнее и ласковее, поглажу эти счастливые туфельки, которые ежедневно безбоязненно касаются ее глад-ких-прегладких ног. Туфелька оказалась одна: как видно, вторую ногу Лялька вытянула вперед. Я старался погладить так, чтобы не сразу было понятно, что происходит. А потом гладить все откровеннее, чтобы было как с рукой на гру-ди: когда уже понятно, тогда уже поздно. Туфелька сначала дернулась чуть-чуть, потом замерла (Лялькин хвост вел себя так, будто не имел с туфелькой ничего общего), потом снова слегка дернулась, а потом Валера Черный, сосед Ляльки по парте, оглянулся и спросил меня басом так, что услышал весь класс: «Слышишь? Ты что, об меня ботинки вытираешь? Тебе что, делать не фига?».
    
     В сентябре еще было светло по вечерам, и Майкл с Крисом музицирова-ли во дворе. Я тоже сидел рядом с ними и ждал, что придет, может быть, Ху-дой, и продолжит свои порно-социологические откровения. Майкл и Крис ску-чали и валяли дурака: они оседлали гитару, Крис брал аккорды, а Майкл бил «шестерку» – испанский бой. Они и на велосипеде так ездили: один рулил, дру-гой крутил педали. В один из вечеров, в самый разгар их веселья и моего ожи-дания во двор вошел молодой мужчина в макинтоше и шляпе, огляделся, и по-дозвав кого-то из малышей, стал о чем-то неслышно спрашивать. Майкл и Крис переглянулись. Малый показал рукой на Лабиринт Драчинских и отвалил по своим делам, а макинтош решительно двинулся в сторону таинственных дебрей. В тот момент, когда он приблизился к парадному входу в Лабиринт, из другого, незаметного входа выскочил Кока и пулей бросился в противополож-ную от ворот сторону. Дело в том, что между сараями рядом с уборной была щель, примерно в метр шириной, в которую пацаны пробегали, когда играли в свои военные игры. Вот туда и рванул Кока. А тем временем во двор на боль-шой скорости въехал старый горбатый «москвичок». На то, чтобы сориентиро-ваться макинтошу и «москвичку» понадобились секунды. Макинтош рванул следом за Кокой, а «москвичок» эффектно развернулся и исчез в арке ворот.
     – Это Ёмпа, сука! – раздался за нами тихий сиплый голос. Поставив ногу на скамейку, позади нас стоял Худой и смотрел вслед умчавшемуся Коке.
     – Попишу, век воли не видать! Сукой буду – попишу! – шипел Худой, и я видел, что он не накуренный, трезвый и пугающе белый. Потом достал папи-росу, и ничего в ней не меняя, закурил. Крис вытащил из его пачки еще одну папиросу и тоже закурил.
     – Отцу скажешь, чтобы к одиннадцати зашел, – сказал Худой Крису на прощанье.
     – Что такое «ёмпа»? – шепотом спросил я.
     – Это не что, это кто, – сказал Майкл. Это конкурент. Он решил так Ко-ку с рынка убрать.
     – Ладно, не звезди, чего не надо! – оборвал его Крис. – Это не его дело.
     Так я впервые услышал это слово – «Ёмпа». Примерно через месяц я уз-нал, что Коку посадили.
    
     У Майкла праздник, на который приглашены и мы с Крисом. Сестра Майкла, Софа, выходит замуж. Жених, высоченный красавец, бесшабашный балагур, лицом похожий на человека-амфибию из одноименного фильма, по профессии – маляр, а по замашкам – артист. Он всех похлопывает по плечам и спинам, и с незнакомыми обращается, как со знакомыми. Он подтрунивает над каждым. Никто не обижается. Его зовут Рома, но друзья обращаются к нему – Хаим. Это такая кличка. Друзья подстать Хаиму. Говорят – маляры, но похожи на криминальных гастролеров. Высокие, сильные, насмешливые. На свадьбе много разного вкусного, все танцуют, и Крис поражает гостей тем, как здорово он танцует твист. Но Рома-Хаим и тут щегольнул. Он вдруг сбрасывает свой жениховский пиджак и галстук, и остается в романтической белой рубахе с ши-рокими рукавами, а мы видим, что брюки у него сшиты особым образом: линия пояса очень широкая, облегающая его накачанный пресс, как в мексиканском кино. Брюки узкие, обтекающие его ноги и неожиданно книзу расширяющиеся. Туфли – фирмы Драчинских. Хаим вскидывает кольцом руки и легко выстрели-вает короткую очередь чечетки. Кто-то из его компании берет аккорд на гитаре, и Хаим показывает, как могут танцевать испанский танец маляры с Молдаван-ки. Крис скисает со своим твистом. Да и гитарист, оказывается, не только шле-пает по струнам аккорды, он еще умудряется вести соло. Гости в отпаде, мама Майкла застыла, всплеснув руками, папа замер с глупой улыбкой на красном лице, Софа – сияет.
     Хаим поселился у нас во дворе, а с его появлением появились и новые молодые люди. Эпоха Драчинских была накануне заката.
    
     Первым ушел Худой. Весть о его смерти потрясла во дворе всех. Зареза-ли Худого где-то на Мясоедовской. Милиция обнаружила тело под решеткой полуподвала, рядом со входом в пустую, брошенную квартиру. Когда гроб ус-тановили во дворе на два огромных табурета, а наша соседка, глухая майорша, голосила, упав сыну на грудь, я вдруг услышал сбоку от себя тихий, сдержан-ный басок отца Криса:
     – Я знаю, кто это. Кока еще вернется. Худого Кока ему не простит.
     Я оглянулся. Дядя Ваня Коцюба говорил это стоящему рядом с ним не-знакомому мужику, а тот кивал и удивленно смотрел круглыми глазами прямо перед собой. Я посмотрел в направлении его взгляда. Лялька, наклонившись так, что ее ноги сзади оголились намного выше колен, обнимала глухую май-оршу и бесполезно шептала ей что-то на ухо.
     – Вот и кончился его отпуск, – сказал Майкл. – Теперь насовсем.
    
     Я привыкал к новой школе, к новому классу. Когда первая ошалелость от Ляльки пошла на убыль, я увидел, что в классе есть еще несколько очень ни-чегошеньких девочек, и познакомиться с ними, даже чуток похулиганить, но так, чтобы они не обиделись, я уже мог запросто. Что-то существенное во мне, как видно, Лялька сумела сдвинуть в нужную сторону. Я решился читать свои стишки всем, кто соглашался слушать, и девочки это оценили. Я стал входить в элиту класса. С учителями тоже пошло на лад (лучше, чем в предыдущей шко-ле), и в школу я отправлялся уже даже с некоторым удовольствием. Самая вы-сокая девочка в классе, даже выше меня, Бэлла Фишер, попросила как-то напи-сать от ее имени стихи мальчику из одиннадцатого класса, которого все девоч-ки школы прозвали Капитан.
     – Почему именно капитан, – спросил я Бэллу, – почему не майор, на-пример?
     – Ты что, не видишь, как он похож на пятнадцатилетнего капитана?
     – А ты его видела, капитана?
     – А ты нет, что ли? Это же кино такое! Слушай, Боренька, напиши как-нибудь так! А то все влюблены в него, и он на меня без стихов даже не посмот-рит.
     – Напишу, – пообещал я, – но ты – дура.
     – Я знаю! – вздохнула Фишер.
     Толю Романцева, а как теперь выяснилось, еще и Капитана, я знал по секции бокса в «Локомотиве». Соблазн поиздеваться над ним был велик, но Толик уже выполнил норму кандидата, и сердить его не хотелось. Он поразил меня как-то на общешкольном собрании, когда в ответ на упреки директора школы, вышел на сцену, стал за трибуну, и бледный, в самом деле, очень кра-сивый, почти не глядя на директора, по пунктам разбил все его обвинения. Ка-ждую фразу он начинал взрослым «Видите ли…». Это «Видите ли» настолько что-то там такое проделало в моем воображении, что почти любую свою мысль я начинал с этой формулы. Нет, такого бесстрашного, уверенного кандидата в мастера по боксу сердить не хотелось.
     Стихи от имени Бэллы я ему написал. Возможно, я вложил в них часть своей очарованности.
     Потом у меня было несколько скоротечных дружб с девочками из класса (фокус с грудью прошел только с одной, остальные сказали мне одну и ту же фразу: «не лапай!»), но каждую оставил я, и поэтому ореол покорителя сердец не потерял. Лялька обращалась со мной только, как с соседом по дому: при-ятельски, свободно, как с Майклом и Крисом. Вечерами ее провожали курсанты то военного, то морского училищ, а утром она в коричневом платье и черном переднике являлась в школу. Грудь ее под этой формой была еще более вызы-вающей, еще более нахальной. Мне казалось, что вообще в старших классах форму следовало бы поменять. Эти детские одежонки на взрослых девушках анекдотично усиливали соблазнительность всех их взрослых выпуклостей. Смотреть на это было так же завлекательно, и так же неловко, как на порно-графические открытки.
    
     Пришел Новый год. Мои родители, удивленные моими успехами за по-лугодие хотели отправить меня в какую-нибудь каникулярную поездку, однако, подумав, ограничились позволением провести новогоднюю ночь в компании, а не дома. Но еще до компании, до новогодней ночи должен был состояться мой первый школьный новогодний вечер в статусе старшеклассника. В актовом за-ле. С танцами.
     Крис и Майкл на вечер не пошли. Они всегда игнорировали школьные мероприятия. Ну, и были правы, конечно. Сначала шла обычная занудная бодя-га «в текущем году», «рост успеваемости», «нельзя не отметить», «вместе с тем»… Потом награждение самых-самых, потом небольшая художественная самодеятельность, ну и, наконец, переход в соседний зальчик, много меньше актового, с ярким светом, белыми стенами и проигрывателем с колонками из радиоузла. Ляльку я почти сразу потерял из виду, а когда заиграла оглушитель-ная музыка, немедленно попал в горячие и по-мужски сильные объятия Бэллы Фишер. Она плотно прижалась ко мне и, склонившись к моему уху, жарким шепотом рассказывала, как она намерена провести сегодня операцию по захва-ту Капитана, какие романтические и неуязвимые сети разбросаны ею по всем прилегающим помещениям. Еле отцепившись от ее огромного тела, я пригла-сил незнакомую девятиклассницу, которая уже дважды стрельнула в меня си-ним глазом.
     – Ты новенькая? – спросил я ее.
     – Да, как и ты, – сказала она.
     – А откуда ты знаешь?
     – Знаю!.. – кокетливо хмыкнула она.
     – А ты откуда?
     – Из Ленинграда. Папу сюда перевели. А давай танцевать, как в Ленин-граде?
     – Это как?
     Она переложила теплые ладошки с моего пиджака на мой затылок. Об-няла за шею. При этом ее грудь… (Опять эта грудь! Сколько можно! Похоже, что этот маниакальный пунктик Лялька всобачила в меня навсегда!).
     – Боря! – опять нависла надо мной непобедимая Бэлла. – Пойдем, там, в вестибюле к Ляльке чужие пристали! Пойди, выгони их.
     Ленинградка глянула на меня с восхищением. Я извинился, и уверенно, не торопясь, двинулся в сторону вестибюля. Я уже привык, что мой внешний вид часто помогал нейтрализовать проблемы, позволяя не прибегать к боксер-ским навыкам. В крайнем случае, кликну Толика. Пардон – Капитана!
     В тусклом свете вестибюля я сразу увидел Ляльку. Возле нее стояли не-сколько человек в коротких пальто. Когда я приблизился, никто, включая Ляль-ку, на меня и не глянул. Напротив Ляльки стоял невысокий парень, а, может, постарше, чем парень… Во всяком случае, у него было какое-то пожилое лицо, и был он перекособочен, как бывают искривлены парализованные люди. По мере разглядывания я обнаружил, что его правая рука неестественно поджата, а правая часть лица почти лишена мимики. Левой рукой он держал за руку Ляль-ку и что-то бубнил ей, улыбаясь левой частью лица.
     – Лялька, пойдем потанцуем, – сказал я, и потянул ее за вторую руку.
     – Руки!.. – тихо сказал мне парализованный. Он глянул мне в лицо, и я почувствовал, до какой степени я испуган. Отчетливо затряслись ноги. С двух сторон ко мне подошли его приятели и один, слегка тюкнув меня кулаком в сплетение, прошипел:
     – Не нарывайся. Давай, вали отсюда.
     Я увидел, что подходит еще один, повыше, И у дверей, загораживая вы-ход на улицу, привалился к стене устрашающих размеров силуэт.
     – Лялька, я сейчас вернусь с Капитаном, – многообещающе улыбнулся я. – Сейчас разберемся.
     Толик танцевал в зальчике-душегубке с Бэллой. Я взял его за рукав и ко-ротко на ухо рассказал о вестибюле. Он переспросил насчет парализованного. Я повторил. Он подумал и сказал, иди, мол. Я сейчас догоню. «Возьмет еще кого-нибудь» – догадался я и снова вышел в вестибюль.
     – Ну так, орлы, – строго сказал я. – Вам нужен шум с драками и милици-ей? Сейчас подвалят дружинники, начнут выставлять вас отсюда…
     – Кто это? – спросил парализованный Ляльку.
     – Это новенький наш. Ну хватит, пусти! – и напрягшись, все-таки вы-рвала руку.
     Парализованный кивнул своим, и, приволакивая ногу, пошел к выходу. А тот, что минутой назад тюкнул меня в сплетение, подошел ко мне близко, ут-кнул палец в грудь и тоже серьезно сказал: «Ты был не прав».
     Когда мы с Лялькой вернулись в белую душегубку, я спросил ее, что она там, в вестибюле, забыла.
     – Душно было, – сказала Лялька. – Я вышла, а там эти…
     У стены одиноко маячила Бэлла.
     – Где Толик? – спросил я у нее.
     – Не знаю, – зло глянула на меня Бэлла. – Ты с ним поговорил, и он сра-зу схватил свое пальто и ушел через спортзал. Убежал даже. Вот и будешь меня сегодня провожать, если ты такой умный.
     Я сначала было возмутился: новенькая ленинградка сразу поймала меня синим локатором, как только я вошел в зал. Но с другой стороны, это шанс по-гулять ночью с Лялькой…
     – А что, – улыбнулся я, возбужденный как неожиданно свернутой стыч-кой, так и новой идеей – Ляльк, проводим Бэллочку?
     – Не маленькая, сама дойдет! – буркнула Лялька.
     – Да давай проводим, темно же. И живет аж на Разумовской.
     Я понимал, что другого способа побыть с Лялькой на темной улице на-едине мне не представится: школа-то – точно напротив дома. Двух слов сказать ей не успею. Я возлагал надежды на обратный путь. Мы ведь еще тот давний урок не проверяли…
     По дороге к дому Бэллы все трое молчали. Бэлла попыталась напевать «Дэвойка мала», под которую мы танцевали, но слуха у нее не было, и Лялька так на нее зашипела, что Бэлла заткнулась аж до своих ворот. У ворот она ска-зала «спасибо, пока» и хлопнула, наконец, дверью парадного. Мы с Лялькой остались вдвоем на совсем пустой улице. Лялька взяла меня об руку, и мы дви-нулись в многообещающий обратный путь. Она прижалась к моему локтю (не буду говорить чем), и я забыл, что хотел говорить с ней, выспрашивать, убеж-дать. Я шел, неся как сосуд ощущение ее прижатого тела, боясь не только уро-нить – расплескать. Потом она вдруг положила голову мне на плечо, и перед моим мысленным взором встали все виденные мной фильмы с этой фигней. Ну, нет своих мозгов у бабы. Нет и все. Вот хочется ей, чтоб мы шли, как какие-нибудь там Роман и Франческа… Тем не менее, я совсем оцепенел, и главной моей заботой стало, как бы так идти, чтобы при каждом шаге мое твердое пле-чо не подбрасывало ее прекрасную голову.
     Так мы приблизились к перекрестку, так перешли на красный свет –светофор отражался в ночном асфальте и в ночной брусчатке. Как только мы, перейдя, вступили на тротуар, так уткнулись в поджидающую нас компанию. Я даже не увидел их издали, так был погружен в процесс первого ночного гуля-ния с Лялькой. Парализованный стоял в центре, окруженный здоровенными парнями. Они все были изрядно старше нас с Лялькой, не понятно было, что занесло их на какой-то школьный вечер (они даже не заглянули в зал). Все бы-ли крепкими и очень приблатненными. Но самым страшным был коренастый парализованный. Я смотрел на него, как загипнотизированный, и продолжал прижимать к себе Лялькин локоть. Страшно было то, что я отчетливо видел: он воспринимает меня, примерно так, как я муху. Он готов был смахнуть меня, даже не наведя на меня взгляда. Даже толком не зная, живой ли я. Он кивнул, отошел, и Ляльку отвели от меня в сторону, окружили ее и парализованного так, что мне ничего не было видно. Со мной остался тот, что тюкал кулаком и тыкал пальцем. В руке у него был длинный узкий нож, лезвие которого он при-ставил к моему подбородку. (Это я тоже видел в кино, кажется, сто раз).
     – Смотри, не рассерди меня, – сказал он, не глядя в мою сторону. Его тоже интересовало, что происходит внутри второй группы. – Не дай тебе бог дернуться.
     А там пока что шел какой-то разговор. Чем это все там кончится, мне уже было понятно. У меня горела от страха рожа и от позора болела грудь. И я уже понимал, что не дернусь, а если останусь жив – не понимал, как я столк-нусь с Лялькой в классе, во дворе…
    
     – О-о-о! Боря! Боб на палочке! Ты чё здесь так поздно делаешь? А ну, айда баиньки!
     Мне показалось, что этот волшебный голос прогремел с небес. Меня кто-то обнял за плечи и потащил ко второй группе. Лезвие тонко царапнуло подбородок. Рядом со мной двигался веселый, красивый и шумный Рома-Хаим, который раздвинув «свиту» парализованного, звонко хлопнул того по плечу.
     – Привет, с наступающим, – кривляясь под грузинский акцент, пропел Хаим. – Гамарджоба, дарагой! Ты про что с моей симпатией трёкаешь? Забыл, какой я ревнивый?
     Говоря это все, он второй рукой обнял Ляльку, а парализованному весе-ло подмигнул. Парализованный сказал только «Привет, Хаим», и дальше молча смотрел, как уверенно и бесшабашно Хаим уводит нас от этого кошмара. Мы шли рядом с ним, как пришпиленные, он крепко прижимал нас к себе широким обхватом и молчал.
     Когда мы удалились на изрядное расстояние, он оглянулся, отпустил нас и вдруг заговорил тревожным, испуганным даже голосом.
     – Вы чего здесь, идиоты, делали? Как вы к ним попали?
     Лялька молчала, а я стал, торопясь рассказывать. Когда я дошел до ми-зансцены в вестибюле, Хаим перебил меня, обращаясь к Ляльке:
     – О чем он тебя спрашивал? И о ком?
     – Потом расскажу, – тихо сказала Лялька.
     – Потом расскажу, – ворчливо передразнил Хаим. – Ну ладно, он, ёлд, ничего не знает, но ты-то уже большая девочка. Мозги захватить из дому не за-была?
     – Да что такое, Хаим? – возмутился я. – Ты можешь объяснить, кто это, и что такое происходит? Откуда ты их знаешь?
     – Ты знаешь, с кем ты связался? – спросил, помолчав, Рома-Хаим. – Ты понимаешь, что если бы черт меня не занес сюда, тебя бы порезали, как белый батон? Ты не знаешь, в какие проблемы ты влез по самые эти вот. Это же Ёмпа!
     Я вспомнил строгое и недовольное лицо Худого в гробу.
     Потом Хаим еще помолчал, успокоился и сказал:
     – Ладно, не бзди. Уладим. Мы с ним служили вместе, там, в армии его и парализовало. Его комиссовали, а когда я вернулся, у него уже был цех. Ну, я кое в чем помог (он мне си-и-ильно обязан). Но сейчас он совсем оборзел, у него на все теперь ксива: и инвалид, и крыша поехамши… Он теперь на любой суд эту ксиву положил. А в школу он не зря заявился, это он банде Драчинских через Ляльку какую-то бяку затеял… Так вы мне, конкуренты вшивые, весь мой гешефт поломаете.
     Он сделал ударение на «мой».
     Ноги у меня тряслись и подгибались от слабости. Бедные мои родители. Им казалось, что, оставив меня дома, они уберегли свое чадо от опасностей круиза. Из головы не шло это пожилое лицо с половинчатой мимикой, этот взгляд человека, готового между делом смахнуть меня, как не достойное взгля-да препятствие. На Ляльку я не смотрел. Страх, стыд, радость, что все позади, благодарность Хаиму, позорное унижение перед Лялькой, страх перед возмож-ными последствиями – чего только ни проносилось во мне, как в канализаци-онном стояке – бурно и отвратительно. У самых дверей в парадное, подчиняясь потребности сохранить лицо, я беспечно попрощался:
     – Арривидерчи, Рома!
     Рома-Хаим крутанул пальцем у виска, и перед тем, как войти в общее с Лялькой парадное, развел руками и сказал:
     – Ну, поц! Что с тебя взять.
    
     Когда вернулся Кока, голубятни уже не было. Какие-то коммуникацио-ные (а может, и канализационные) раскопки пришлись как раз на то место, где гордо высились четыре голубятнины ноги. Кока был похож на перегоревшую, почерневшую лампочку. Всем стало понятно, что лидерство в клане он уже не потянет. Он тихо ходил по двору, подолгу говорил о чем-то с соседями, под краном больше не умывался. Мне казалось, что больше уже в его жизни не слу-чится ничего.
     Ёмпа пришел убивать Коку ночью, внаглую, прямо в Лабиринт Драчин-ских. К утру во дворе уже была скорая, милиция, спецы в штатском. Коку с из-резанным животом увезли в Еврейскую больницу, мужиков клана и кое-кого из «свиты» Ёмпы, вместе с конфискованным оружием, – в ментовку. Труп Ёмпы лежал посреди двора, накрытый мешковиной. Всех их, и ментов, и скорую вы-зывала по телефону глухая майорша, увидевшая бойню из окна. Остальные обитатели Лабиринта сражались. Слово «Ёмпа» летало по двору и лопалось на губах каждого, кто произносил его. Безумный Ёмпа, который думал, что может смахнуть любого, кто мешает ему ковылять по его однобокой жизни, лежал сейчас сам, как лопнувший и сдувшийся пузырь, как его странное, непонятное, мертвое имя, навсегда оттиснувшееся в моей памяти, и всегда оживающее, ко-гда возникает страх.
    
     После восьмого класса я поступил в техникум, а отец, в конце концов, получил полноценную квартиру в юго-западном жилом массиве. Когда я снова заглянул в этот двор, прошли годы. Что и кого мог я искать среди оставшихся стариков? Мишка Гофт, Майкл, вместе со всей семьей уехал в Канаду. С ними же укатили и Софа с Хаимом. Крис окончил мореходку и зафрахтовался на ка-кой-то итальянский пароход. Его тоже уже много лет не видели во дворе. Лялька вышла замуж за офицера пограничника и уехала с ним на советско-китайскую границу. Там, говорят, не выдержав экстремальной ситуации, Ляль-ка тронулась головой, и большую часть времени находилась в больнице в Ха-баровске. Так, что искать было практически некого… Кто – где…
     Я подошел к Лабиринту и попросил позвать Коку. Звать его не хотели, все выспрашивали, кто я. Наконец, он появился. Пожилой, сонный человек, вя-ло спросивший, чего надо. Я снова стал рассказывать, кто я. Видно было, что он силится и не может понять, кто, а главное, зачем к нему явился. Потом вдруг что-то дернулось в его заплывшей памяти, он спросил:
     – Это сын фотографчика? Что-то я такое помню… Смутно. Тебя, кажет-ся, Гарик звали? А Ляльки нет…
    
     ***
    
     – Кто это? – напряженно спрашивает мой молодой зять, когда «крутой», потеряв ко мне интерес, двинулся к стойке. – Вы его знаете? Он как бы вас уз-нал.
     Знаю ли я этот призрак? Знаю ли я этот бестелесный мистический пу-зырь, лопнувший целую жизнь назад в нашем дворе и не дышавший под гряз-ной мешковиной? Это он сейчас прошел мимо моего столика? Это он бубнил в дорогой мобильник? Когда и почему ожил этот монстр, куда делся его паралич? Что в моем облике, изменившемся за эти сорок лет неузнаваемо, показалось ему знакомым, несмотря на то, что видел он меня считанные минуты? Что именно он узнал во мне? А я в нем? Готовность смахнуть? Готовность к тому, что тебя смахнут?
     – Нет, это так, обознатушки, – улыбаюсь я, глядя на успокоившегося зя-тя. – Ну откуда мне знать такого «крутого»! Я с такими не вожусь. И вообще, зря мы поперлись в этот район. Что тебе может быть интересно среди этого старья! Надо было в центр, на Пушкинскую: есть что посмотреть, есть о чем рассказать. Там же сам Пушкин жил.
     – Нет, ну почему? Интересно. А здесь вот, Бабель жил, Япончик! Вино вот, сухонькое, прохладное. Не, ништяк. Все нормально. Жарко только.
    Поставьте оценку: 
Комментарии: 
Ваше имя: 
Ваш e-mail: 

     Проголосовало: 0      Средняя оценка: